Кира Муратова

Советы старейшин: Кира Муратова, режиссер, 77 лет

(Лидия Маслова, Афиша, 1 февраля 2012 года)

«Афиша» продолжает публиковать интервью с людьми, к чьему мнению могут прислушаться все и безоговорочно. В третьей части — Кира Муратова, автор «Астенического синдрома», «Коротких встреч» и «Трех историй». Снимала и снимает о том, что социальные проблемы на самом деле суть антропологические, о человеке как странном феномене бытия и о том, что каждый из нас жалок, наг и убог, но все равно заслуживает любви, хоть и редко ее получает. По-прежнему живет и работает в Одессе.

— Вы считаетесь одним из главных нонконформистов среди действующих режиссеров. Вам слово «нонконформист» нравится, вы его к себе применяете?

— Ну оно красивое, слово, и я ничего не имею против того, чтобы его ко мне приклеивали, — в общем-то, мне безразлично. Я рада, что такое слово имеет ко мне какое-то отношение — красивое такое, загадочное…

— Ну вы же, когда решили стать режиссером, понимали, что эта профессия требует изрядной степени конформизма, — в гораздо большей степени, чем профессия писателя или художника, которые могут писать «в стол» и не обязательно нуждаются в разрешении от социума, чтобы они самовыражались в той форме, какая им нравится. А кинорежиссер вынужден вписываться в социум, тем более при тоталитарном режиме, и рискует, что ему все время будут указывать — как правильно снимать, а как неправильно.

— Да не понимала я, не понимала. Я на самом деле считаю, что они должны были бы радоваться, и всегда думала — почему они не понимают, какие замечательные, светлые советские фильмы я снимаю для истории советского кино? Я никогда не понимала, чего они хотят, собственно, какого дьявола? Так что нет, если вы думаете, что я выступала как сознательная «революционэрка», то этого не было никогда. Каждый следующий раз я думала: «Ну вот сейчас-то я им угожу». Потому что так хорошо получается, они должны радоваться! Вот так было, и я на самом деле не понимаю, что они находили анти-какого-то в том, что я делаю. А они никогда не могли сформулировать. Если я их спрашивала: «Да что тут такого?», они мне отвечали — «Да бросьте, вы сами все понимаете». И вот на этом наш разговор заканчивался или повторялся вот так вот все время. У меня вообще в фильмах никогда не было ничего, касающегося общественного строя, никакой политики, они высматривали всюду какие-то аллюзии, намеки и истолкования. Они просто хотели, чтобы не упоминалось, что в жизни существуют болезни, или кладбища, или смерть, — вот такие глупые странные вещи, которые с их реальностью не согласуются.

— Сейчас строй социальный изменился, но претензии к вам, думаю, остались те же, если они возникают.

— Ну может, теперь им это надоело, откуда я знаю. Теперь другая мода, другое время… Вообще мне сложно анализировать себя: для этого нужно на своей голове иметь еще одну маленькую голову, чтобы та голова анализировала бы эту. Я делаю то, что я хочу, что мне нравится, почему-то кому-то не угождаю, но я ж не могу сначала угождать другим, а потом себе. Я сначала себе угождаю, а потом еще надеюсь угодить также и другим. У меня нет никаких постулатов, априорных определений, как нужно, что правильно. Человек делает то, что ему в первую очередь самому нравится и хочется. И оно или совпадает или не совпадает с кем-то, а потом уже, как некоторые говорят: «Я вот делаю для народа, простое, понятное…» Да ничего ты не делаешь для народа, ты делаешь для себя. И оно когда совпадает, то получается, что и для народа. А не совпало — значит ты не сделал для народа. А на самом деле ты из себя-то не выпрыгнешь — что можешь, то и делаешь.

— А у вас бывает творческий кризис? Ну например, был кризис какого-нибудь среднего возраста?

— Не среднего, а без конца у меня кризис. После каждого фильма меня охватывает кризис ужаса.

— Именно после, а не перед?

— Ну перед — это совсем другой кризис: ты боишься, что не получится, то есть ты мечешься с какими-то начальными страхами, потом тебе кажется, что ничего не получается, что это ужасно, ну и так далее. А после того, как закончилось, начинается такое: «Все, больше я ничего не могу сделать, не знаю, что мне делать, и зачем мне тогда вообще существовать». Это бывает у многих, это довольно распространенный эффект у людей, что-то делающих в искусстве.

— А как вы выходите из этого состояния?

— Совершенно случайно. Мечусь, мечусь, потом что-то нахожу себе… Я не знаю, как надо выходить из этого состояния, но вдруг меня что-то впечатляет, начинает интересовать. Иногда очень долго длится вот это дурацкое такое ужасное состояние. Иногда мне кажется, что это навсегда. Я не знаю против этого рецептов, по-моему, их нет.

— Ну у людей есть несколько традиционных, стандартных практик — кто-то пьет алкоголь, кто-то таблетки, кто-то ходит к психоаналитику…

— Я не пью алкоголь. Ну а психоаналитик… Ну вот кто мог бы мне быть психоаналитиком? У нас, у режиссеров, должна быть и есть обязательно мания величия. Без нее режиссер не сможет и шагу ступить. Она может быть тайной, она может быть явной, но она должна быть, иначе он не сможет быть режиссером и все преодолеть. Поэтому какой мне психоаналитик, елки-палки, как он может во мне разобраться, если я сама не могу?

— А режиссерская мания величия — это когда ты считаешь себя богом?

— Ну когда ты знаешь, что ты велик и что ты самый-рассамый. Нет, это не значит, что ты не признаешь какие-то другие авторитеты, но ты считаешь себя центром некоего круга и веришь в себя больше, чем верят в тебя окружающие, да и вообще все люди. Мания величия — это такое очень ясное состояние. Если его нет, ты думаешь: «А если у меня нет этого состояния, на кой ляд я лезу туда?».

— Но это же опасно, можно же, наверное, и с ума сойти в какой-то момент.

— Наверное, можно. Но я всегда считала себя очень здоровым человеком морально. Раньше считала себя здоровым и физически. Потом физически как бы стала шататься. Но морально, духовно я считаю себя очень здоровым человеком, с сумасшествием у меня нет ничего общего, нет-нет-нет. Раньше, в молодости, я задавалась вопросом, почему это ко мне льнут всякие психи? Ну одно дело, что я люблю снимать всяких психов, странных, своеобразных, чудаков, но потом я стала замечать, что они сами ко мне просто льнут. Потом поняла: я не псих, я психиатр по природе своей, и успокоилась.

— А были случаи конкретные, что вы кого-то в этом качестве психиатра как бы вылечили?

— Не знаю, может быть, я их не вылечила окончательно, но я им давала и сейчас иногда даю какие-то моменты успокоения. Может быть, это занятие, которое я им предоставляю — возможность сниматься, работать, — оно дает успокоение. Наверное, это такая игра, которая может быть лечебной для многих психов.

— Но не все понимают, во что вы играете в своих фильмах. Вас же наверняка неоднократно называли сумасшедшей?

— Нет, нет, так не рисковали ко мне обратиться. Я всегда всем говорила: если вы хотите обо мне что-то сказать плохое, говорите за глаза. Обычно же говорят: «Нет, в глаза всю правду говорите!» А мне лучше, чтобы за глаза.

— Вы как-то возраст свой ощущаете?

— Пока здоровье есть — это все неважно. Как ушло или уходит здоровье, оно становится важно. Вот и все — здоровье, причем именно физическое. У меня уходит здоровье, мне становится утомительно, трудно, много всяких болезненных явлений, вот это возраст. У Беляева была такая вещь старинная, советская — «Голова профессора Доуэля», ну вот я начинаю себя чувствовать таким образом: человек болен, а голова нормальная.

— Ну это вам в некотором смысле повезло. У многих, наоборот, голова раньше всего начинает подводить.

— Не знаю, может, это и лучше было бы, чтобы голова сначала так вот отключилась, и… Нет, впрочем, я не знаю, все надо испытать, чтобы судить о чем-то.

— У вас сейчас будет новый фильм? Можете о нем немного рассказать?

— Ну я надеюсь, что он будет, потому что он останавливается из-за отсутствия денег, но во всяком случае — мы его сняли. Сейчас нет денег на озвучивание — мы стоим и ждем. Там наш продюсер бедный, Олег Кохан, я его жалею, он из моих продюсеров бывших самый трогательный, в нем есть умение возбуждать во мне какую-то жалость, потому что он старается добывать деньги и любит искусство. А о фильме я рассказать пока не могу. Если вечно говорят какую-то муть собачью, что у меня сложные фильмы, хотя я их считаю простыми, то вот этот фильм, наверное, будет сложным, тут я присоединюсь к такому мнению — наверное, он будет казаться сложным. Хотя он тоже по-своему прост, но он имеет в себе такой выкрутас, о котором я не буду сейчас рассказывать, потому что это было бы глупо, но он имеет в себе нечто такое, что он… немножко дикий.

— То есть в предыдущих фильмах у вас дикости вообще никакой не было?

— Ну, я считаю их очень простыми. И не считаю для автора возможным спорить про свое произведение: «Нет, вы знаете, это не так!» Ну как, он сделал, что мог, а дальше уже судите сами. Я могу у себя дома удивляться и поражаться, и страдать, но я не вправе вообще спорить.

— А вы страдаете, когда вас неправильно понимают?

— Бывает, конечно, я нормальный живой человек, у меня нервы такие, оголенные…

— Вы не похожи на человека, который сильно зависит от чужого мнения.

— Ну, пока у тебя есть дело, ты его делаешь, и ты уверен, что ты что угодно можешь сокрушить. Но когда ты сделал, остановился и представил что-то на суд публики, ты втайне наблюдаешь, и удивляешься, и страдаешь, и раздражаешься, ну, как всякий живой организм, участвуешь в этом процессе, уже пассивно и со стороны. И более того, не имеешь даже права, как я считаю, оспаривать чьи-то высказывания — ну так чувствуют, что ж теперь делать. Сними другой фильм, опровергающий.

— Что ж, автору даже нельзя собственное произведение защитить от каких-то дураков?

— Да что ж его защищать-то. Сделал — иди гуляй. В этом-то и прелесть кино, в отличие, скажем, от театра. В театре ты сделал что-то, ушел, и оно там начинает само разрушаться, портиться, поэтому я никогда не хотела в театре работать — помимо всяких других причин. Там же без конца присутствуют живые люди, там нет конца этому процессу. А в кино ты фиксируешь их на пленку или на какой-то другой носитель, и они уже в твоей власти полностью — ты их монтируешь и вообще делаешь с ними, что хочешь. Прелесть этого процесса в том, что ты можешь дальше заболеть, умереть, отключиться, а этот предмет, фильм, он существует отдельно от тебя, и это прекрасно. Я чувствую, как этот предмет, раз и навсегда сделанный, существует без меня.

— То есть вы общаться с людьми не любите, зато любите ими манипулировать как с материалом для фильма?

— Общаться не люблю. В том-то и дело, что я, будучи абсолютно не общительным человеком, занимаюсь одной из самых общительных профессий. Я сама себе придумываю множественное общение, потому что я люблю снимать не актеров, я смотрю колоссальное количество живых людей и репетирую с ними, я с ними общаюсь, общаюсь, общаюсь. На самом деле потом я прекращаю общаться и веду вообще отшельнический образ жизни.

— Сейчас техника шагнула далеко — можно в принципе скоро будет снять кино с виртуальными актерами, с которыми общаться не надо. Вы бы могли так?

— Я люблю снимать живых людей. Я не люблю с ними общаться отдельно от моей профессии, а так-то они меня интересуют, очень, и мне нравится с ними общаться. Я очень люблю в людях — не актерах обнаруживать актеров, и наоборот, я люблю пользоваться какими-то свойствами, которые я обнаруживаю в актерах, — свойствами человеческими, посторонними. Мне люди очень интересны, и я их многих очень люблю. Но до тех пор, пока я с ними работаю, а потом я, как попрощаюсь, не хочу уже больше общаться. Ну с большинством. Есть, конечно, исключения, но это наименее профессионалы.

— Но ваше нежелание общаться не связано ведь с человеческими качествами людей, с тем, что они какие-то плохие?

— Трудно сказать, с чем это связано. Бывает, что плохие люди хорошо на тебя действуют. Вот казалось бы, есть очень умные, замечательные, прелестные люди, общение с которыми тягостно. И есть такие простенькие совсем люди, которые дают тебе удовлетворение, спокойствие, что-то в них есть такое, что делает возможным с ними длительное, даже почти каждодневное общение. Но все надоедает, конечно.

Вернуться


© 2004-2024, Kira-Muratova.narod.ru
При использовании материалов ссылка на сайт обязательна